Эскиз о Шопене

Эскиз о ШопенеЭто не попытка законченной безапелляционной характеристики, а всего лишь маленький эскиз о Шопене…
Когда дилетант хочет отдать должное гению искусства, возникает соблазн компиляторского анализа всего того, что когда-либо было высказано в мировой литературе об этом мастере.

У меня, непрофессионала, отсутствует такой общий взгляд и нет к нему расположения. Чем же в таком случае может быть мое высказывание в честь стопятидесятилетия со дня рождения Шопена?

Не чем иным, как знаком восхищения и благодарности одному из величайших гуманистов человечества, о котором можно сказать словами Рихарда Демеля, утверждавшего, что языковая граница не является препятствием духу, взывающему из народа к человечеству. Знаком благодарности Шопену, обогатившему человеческую культуру совершенно оригинальными новыми ценностями, бунтарю, революционеру и страстному польскому патриоту, который сегодня именно благодаря этим качествам так близок нам, что сто с лишним лет, отделяющие нас от его смерти, кажутся совсем маленьким промежутком времени. Мое слово — знак восхищения одним из гениев искусства, чье общественное воздействие, пожалуй, только мы, современники, можем измерить.
Аналитики и биографы Шопена сделали подробные выводы, аккуратно отмечая и цитируя все, что Шопен нанес на бумагу в волнении или состоянии депрессии, в сугубо личных письмах Яну Матушиньскому и преданнейшему и любимейшему из друзей Титу Войцехов-скому : недружелюбные и иронические замечания о немцах, французах, англичанах, даже о пламенном Шумане, а также о том или ином соотечественнике.

Письма Шопена — излияния его страстной души, чаще всего — мгновенные вспышки духа, глубоко взволнованного национальным несчастьем родины, стихийная реакция его чувствительной натуры, которую часто могла задеть и похвала в неподходящий момент и мнимое или действительное непонимание его художественных намерений, содержания творений, как и самая бессмысленная или очень злобная (как, например, у Редьштаба) критика.
И все же я не могу согласиться с тем, что лишь письма Шопена раскрывают картину его жизни. Они скорее ключ к бытию, и как раз этим прямо связаны с художественными произведениями. В них говорит житейская необходимость, рано сформировавшегося и глубоко прочувствовавшего свою участь одиночки, писавшего своему другу детства в 1831 году из Вены, в отчаянии от трагического исхода польского восстания, что в периоды одиночества у него остается лишь один друг: рояль. Так и было с того времени и до смертного одра. Никаких друзей, кроме фортепиано, исключая родительский дом и некоторых польских приятелей юности, отныне у него не заводилось, кто бы ни был — Лист или Берлиоз — связан с ним. Не была ему близким другом и женщина, находившаяся подле него в последнее десятилетие его жизни — Жорж Санд.

Некоторые борзописцы, чья посредственность обычно направляется на скандальные подробности жизни гениев, со странным неприятным рвением набрасываются на дело «Шопен — Санд». Поистине это мрачнейший эпизод жизни Шопена, исполненный большого человеческого трагизма, но не изменивший его характера. Это глава из жизни гения, перед которой нужно только потрясенно умолкнуть и думать с содроганием, каким жизненным бедам должен часто беспомощно противостоять гений, каким опасностям тяжкой жизни и страстям человеческой натуры!

Констатируя это, мы не бросаем тень на долгие годы связанную с уже больным, отмеченным печатью смерти Шопеном Жорж Санд, чьи заботы — мне не запрещено так предполагать — вероятно, уберегли Шопена от смерти многими годами раньше. Все беспокойное во взаимных столкновениях совместной жизни в конце концов перевешивает тот факт, что Шопен написал на Мальорке прелюдии соч. 28 и ми-минорную мазурку и что он смог сочинить в Ноане свои самые зрелые произведения. Нельзя также забывать, что не кто иной, как Делакруа, сказал о написанном в годы их — Шопена и Санд — содружества романе Жорж Санд «Чертово болото» — совершеннейшем творении известнейшей в его время писательницы: «Красиво и просто».
Аврора Дюдеван, она же Жорж Санд, не была в действительности вечной любовью Шопена, как не была ею и Констанция Гладковская, несмотря на каватину из оперы Россини, спетую ему и себе на прощание в Варшаве. Верно: она лила несчетные слезы — ах, много, много больше, чем Мария Водзиньская, женщина, которая была величайшим блаженством и глубочайшей болью его жизни, которую Шопен, уже давно потеряв, назвал на смертном одре «мое горе» и чей музыкальный портрет он сохранил будущему тонким жемчужным письмом в Этюде фа минор соч. 25, № 2.

Вероятно, никого в мире музыки и вообще искусства женщины не боготворили, как Шопена. Его польская рыцарственность по отношению к женщинам, почти всеобъемлющее (особенно живописное, актерское, танцевальное) дарование и неувядающая красота обеспечивали ему симпатии и любовь женщин, куда бы ни вела Шопена дорога жизни. «Словно ангел эфирно-божественных форм, с прекрасным, печально-женственным лицом, озарявшимся в то же время волшебным и строгим, девически-чистым и страстным выражением»,— так пере дала нам одна «гранд-дама» той эпохи портрет и фи гуру Шопена; есть достаточное основание судить по сохранившимся изображениям, что эта характеристика достоверна.

Жизнь Шопена делится на две половины: в Польше и во Франции. Юные годы — на угнетенной иностранным владычеством, готовящейся к революционной борьбе за свободу родине; годы зрелости — в революционной, мощно ищущей новые формы свободы Франции, уже не отпустившей Шопена. Ему было ясно, что здесь — битва его жизни.

Родина Шопена — деревня, польская деревня; но также деревня и Ноан, где стоял дом Жорж Санд и где восемь лег жил композитор.
Шопен был отмечен и прославлен почти всеми гениями искусства его эпохи. Оп относился с нежностью к своей семье и друзьям. Однако душа его обретала родину у крестьян и пастухов Мазовии, Куявии, позднее также в южной Франции — там, но не в салонах больших городов, где он элегантно вращался. Салон был для него лишь средством художественной надобности, не более. Как неправильна попытка низвести музыку Шопена до салонной музыки!
Некоторые авторы монографий о Шопене — среди них и польские — обнаруживают у Шопена эгоизм и честолюбие. Такой взгляд кажется весьма поверхностным. Суть дела — в другом. Шопен не имел возможности с оружием в руках бороться вместе с польским народом за свободу; и он и его страстно патриотически настроенные родители и друзья мгновенно оказались бы в беде.

Шопен покинул столь любимую им родину, чтобы вдалеке, на другой родине своим высоким артистизмом, поставленным на службу нации, содействовать ее созреванию. В высочайшей степени сознавал он великую национальную задачу своего народа.

Жажда славы и тщеславие? Да, но для Польши. Его желание — победить ради своего призвания, удержаться, не только вопреки слабому, отказывавшемуся служить ему телу, но и вопреки притеснявшей его своре недоброжелателей, обирал, вроде парижского издателя Шлезингера или скульптора Клезанже, мелкобуржуазных филистеров, высокопоставленных аристократов — по имени, а не по духу, и враждебных культуре капиталистов.
Как только Шопен пробил эту стену силой своих гениальных творений, они признали его, но для того, чтобы самим попасть под блеск лучей его гения и, в конце концов, оставить его в еще большей материальной нужде. Шопена не миновала судьба Рембрандта, Моцарта. Мучительнее всего, что гения довольно часто плохо понимают именно современники.

 

Статьи

<