В. Ландовска о Шопене

В. Ландовска о ШопенеСвою душу он доверял только фортепиано. Чуждый стремления к оркестру, он устоял против искушения распределять, по выражению Листа, каждый отрывок мелодии на сотню пюпитров и таким образом убедил нас в том, что величайшие шедевры можно сосредоточить в малом пространстве. Его воображение развернуло феерию сладострастных снов, аристократического изящества, ностальгических мечтаний, возвышенных и сдержанных жалоб. Лишь современник Мицкевича и гений, ему равный, мог написать эти произведения. Все несчастья ссылки, глухой гнев, сдавленное бешенство и экстатическая нежность к пораженной скорбью отчизне, все благородные чувства, одушевлявшие прежнюю Польшу, отразились здесь богато, величественно, с простотой, исключающей декламаторскую напыщенность, фальшь позы.
Его полонезы, воинственные, рыцарские, полны мужества и пышного аристократизма; в балладах движутся печальные призраки в народных одеждах; мазурки переносят к танцам наших деревень, веселым, меланхоличным, беззаботно-оживленным.
Вдохновение Шопена настолько непосредственно, что его сочинения кажутся гениальными импровизациями. В них совсем не чувствуется эта прославленная разработка, столь дорогая великим немецким композиторам,
повелевающая сжимать, развивать, ломать и насиловать тему до ее последнего дыхания. Он редко заключает себя в священную традициями форму. Его обороты, смелые, неожиданные, прихотливые, воскрешают в памяти безграничность наших полей, где душа стремится вдаль, играет и несется свободно, не встречая на пути гор или скал.
Этими равнинами рождены наши «tesknota» и «zal» неопределенные сожаления, пасмурная томность, которыми проникнута вся наша поэзия, вся музыка.
В произведениях Шопена отражаются эти чувства. Они составляют, по его собственному определению, наиболее характерные черты его гения. Нежный утонченно-изящный мечтатель, он находит себя в этих волнистых контурах, в отблесках изменчивых и сладострастных.
Орнаментация, при всей ее роскоши, не перевешивает у него чистоты мелодических линий. Штрихи, арабески, сплетение прикрас остается прозрачным кружевом, сквозь которое улыбается главная мысль. Ноктюрны, вальсы, экспромты рисуют его интимную жизнь, впечатлительную душу, отдававшуюся музыке так легко и непосредственно, его светскую жизнь в салонах, где он «влюблялся страстно в трех женщин народном и том же балу и уезжал совсем один, не думая ни об одной из них»; и эти печальные возвращения домой, «где, как накрашенная женщина, он отбрасывал и свое оживление и свои чары, проводя ночь в лихорадке и бессоннице» (Жорж Санд). Никогда страсть не опускалась в нем до реализма прозы; вульгарная веселость, проявления грубой силы были чужды, противны ого натуре.
Он восхищался Бетховеном, но некоторые произведения последнею отталкивали его своими жесткостями. Шуберт казался ему слишком земным Игра Листа редко его удовлетворяла Любимыми художниками оставались Моцарт и Бах Перед каждым концертом он запирался на целый день и играл Баха, а не собственные сочинения
По словам современников, игра его была совершенна, туше столь прекрасно, что достаточно было подчас одного аккорда, чтобы овладеть душами слушателей. Моше-лес говорит, что исполнение Шопена соответствовало его внешности: та же деликатность и мечтательность. Только услышав его игру, Мошелес начал понимать его музыку и энтузиазм женщин. Его ad libitum, доведенное другими исполнителями до полного отсутствия такта, у него самого выявлялось лишь приятной оригинальностью; некоторые жесткости модуляций уже не смущали, ибо тонкие пальцы Шопена скользили по модуляциям с легкостью гномов: его piano было столь деликатно, что для желаемых контрастов ему не приходилось прибегать к сильному forte.
Идеал фортепианного исполнения был для Шопена очень высок. Первые уроки для учеников становились мучением: туше всегда казалось сухим, малейшая деталь, не отвечавшая идее учителя, вызывала суровые нарекания. Чтобы придать руке удобное и красивое положение, он заставлял очень легко бросать ее на клавиатуру.
Стиль Шопена основывался главным образом на тонкости туше и простоте фразировки; он отбрасывал малейшую аффектацию и, как следствие, слишком резкие перемены темпов. «Как непохожа игра современных виртуозов на то, о чем мечтал Шопен!» — восклицает известный биограф композитора Фридерик Нике в своем замечательном труде «Шопен как человек и музыкант»2.
В углу одной из зал Плейеля можно видеть потускневшее фортепиано, скромно украшенное бронзою 3. Это инструмент Шопена, за которым он сочинил Фантазию фа минор, похоронный марш Второй сонаты, Скерцо до-диез минор, прелюдии, ноктюрны, мазурки. Пианисты и служащие фирмы взирают на реликвию с благоговением, но не без доли сострадания. «Слабый звук…», как пренебрежительно сказал Керубини, когда его известили о смерти одного из музыкантов. Слабый звук — вот упрек, который часто слышал Шопен. «Его игра изящна, — говорил Фетис после первого парижского концерта Шопена, — легка, грациозна, блеск и отчетливость замечательны, но он извлекает из своего инструмента мало звучности». После первого концерта Шопена в Вене «Венская театральная газета» писала, что он лишь намечает эскиз, как будто ведет разговор в избранном обществе, без риторического апломба, признанного неизбежным всеми виртуозами.
Шопен сознавал это и отнюдь не старался исправить мнимый недостаток; наоборот, он стремился избегать всего, что могло напомнить громы пианистов. «Здесь, — писал он из Вены, — так привыкли к грохоту виртуозов…
Я предвижу упреки, которые мне сделают журналы, тем более, что дочь одного редактора безжалостно колотит по клавишам». Когда князь Мориц Лихновский предложил артисту воспользоваться для своего второго венского концерта более звучным инструментом, он услышал иронический ответ: «Спасибо — инструмент был не виноват. Это моя манера играть. Дамам она очень нравится».
Лист уговаривал его выступать в больших залах. «Нет, — ответил Шопен, — большая толпа меня стесняет. Это ваш удел, ибо, если вам не удастся пленить публику, вы всегда найдете чем ошеломить ее». Лист, глубоко восхищавшийся пианизмом Шопена, непохожим па его собственный, признавал, что никто не может исполнить произведения Шопена лучше самого Шопена.
Ленд, ученик Шопена, однажды сопровождал своего учителя к графине Шереметьевой, где Шопен намеревался исполнить вариации из бетховенской Сонаты соч. 26. «Он играл дивно,— рассказывал Ленд,— я был восхищен,, красотой звука, прелестью туше и чистотой С1иля .. Однако это не был Бетховен: слишком легко, слишком женственно!» Ученик свободно высказал свое мнение учителю. Шопен ответил: «Я ограничиваюсь тем, что подсказываю и предоставляю слушателям заботу самим завершить картину».
Возвратились домой. Когда Шопен ушел в соседнюю комнату переодеться, Ленц имел смелость сыграть тот же отрывок Бетховена. Заинтересованный Шопен вышел без сюртука и, облокотившись о рояль, стал внимательно слушать. Затем он потрепал ученика по плечу: «Я расскажу об этом Листу. Это его позабавит, но разве необходимо говорить столь декламаторски?».
Лист утверждает, что все в жизни, музыке, литературе, походившее на мелодраму, внушало Шопену глубокое отвращение. Он не любил ни Гюго, ни Берлиоза.
По свидетельству учеников, его tempo rubato имело мало что общего с rubato виртуозов, эпилептическим темпом, смешивающим в общей каше и рисунки и украшения. Rubato Шопена означало непринужденность, но не беспорядок; левая рука должна была строго охранять такт, в то время как правая отдавалась фантазии. Он говорил о таких случаях: «Левая рука является капельмейстером».
Все его современники единодушно говорят о чистоте, ровности его игры и его отвращении к ходульности, напыщенности. Гутман, ученик Шопена, утверждает, что игра учителя была очень спокойной. Несравненный поэт клавиатуры лишь в редких случаях прибегал к fortissimo. Исполняя Полонез ля-бемоль мажор, например, он никогда не развивал той громовой силы, к которой нас приучили некоторые виртуозы. Знаменитую октавную фигуру он начинал pianissimo и доводил до конца без чрезмерно оглушительного динамического прогресса. Он избегал всяческих кричащих эффектов и фейерверков. Как вспоминал Микули, он ненавидел всякую преувеличенность, звучность усиливалась и ослаблялась с величайшей точностью.
Фридерика Штрейхер рассказывала, что Шопен требовал всегда придерживаться строгого ритма; судорожность, гримаса были ему ненавистны.
Если бы Шопен встал сегодня из могилы, он был бы крайне изумлен, обнаружив, что именно его сочинения сделались в некотором роде скаковым полем для рекордов скорости и акробатики всякого рода. С изумлением он услышал бы, как много бесполезной силы, пыла и дурного вкуса расточают исполнители его музыки. Сверх того, Куперепа XIX века ожидал бы сюрприз услышать какой-либо из своих вальсов, переложенный для четырнадцати кларнетов, свои прелюдии и ноктюрны, выкрикиваемые с плоскими словами во все горло итальянскими певцами.
Если же воскресший певец Польши сам начал бы играть нам свои полонезы, мазурки и, в особенности, свои ноктюрны, вальсы, экспромты, он был бы, разумеется, принят с возгласами энтузиазма: «Как прекрасно! Как прекрасно! Только жаль… Это совсем не то, это вовсе не музыка Шопена, ce n\’est pas du vrai Chopin!»

 

Статьи

<