Родина Шопена

Родина ШопенаПочему именно в Шопене отозвалась так сильно душа народа, почему из его сердца вырвался мощный, животворный, чистый голос нашей нации, как хрустальный источник из неизведанных глубин земли?
Польский слушатель, не привыкший к великому искусству музыки, воспринимает шедевры Баха, Моцарта и Бетховена неохотно, иногда с раздражением. Искусная многоголосность, богатство самых разных звуковых сочетаний, понятные для тренированного слуха, недоступны для его уха; мысль теряется в тонких фугах, внимание блуждает и рассеивается среди мраморных форм прекрасной немецкой сонаты; в удивительных зданиях классической симфонии ему как-то холодно и не по себе, как в чужом костеле; боли Прометея, самого великого из музыкантов, он почувствовать не может. Но как только раздаются шопеновские звуки, польский слушатель сразу меняется. Слух напрягается, внимание сосредоточивается, глаза блестят ярче, кровь в жилах течет быстрее: сердца радуются, хотя по лицам текут слезы. Будь это танцы родной Мазовии, будь печальные ноктюрны, будь лихие отголоски краковской земли, будь таинственные прелюдии, размашистый полонез, стихийные и удивительные этюды, бурные и эпические баллады, героические сонаты — слушатель все понимает, все чувствует, потому что это все его, польское. Родной воздух овевает существо, перед ним открывается знакомый пейзаж. Под голубоватым .печальным небом — широкие равнины родной земли, синяя лента лесов, возделанные поля, плодородные нивы, пашни, бедные пески… У подножья пологих холмов — зеленые луга, от которых поднимается вечерами темный таинственный туман. Шумят ручьи, жалобно шепчут редкие листья березы, ветер поглаживает высокие вершины тополей, колышет еще зеленую волну колосьев пшеницы; от старых лесов исходит здоровое, живительное благоухание.
Творения воображения далеких предков, кажется, наполняют природу, фигуры омертвевших божеств пробуждаются снова к жизни в весеннюю ночь. Скерцо! Как будто развлечение властителей, каких-то богов и божков. По лугам и полям витают чудеса. В густых зарослях меряются силами оборотни. Играют домовые. Любовные цветы в кокетливых плясках окружают королеву любви Цецилию, чтобы послушать ее песни, вырывающиеся из открытой груди, с сердцем, выросшим от любви,— сердцем Польши. Иногда отзовется и загремит извечный Перун, мрачно, грозно, торжественно. Дрожат леса, вспугнутые русалки исчезают с поверхности озера. А вот и небо пылает от молний. Поднимается страшный вихрь и мчится, несется. Среди водоворота бури рухнули своды когда-то гордого и властного храма.
Поляк слушает музыку. Дыхание лета на земле отцов охватывает его душу. Хлеба уже в снопах, серпы отдыхают. Порхают легкие перепелки и важные куропатки, старательно выискивая остатки снятой ржи. От песни жнецов дрожит воздух, с заливных лугов и пастбищ доносятся звуки пастушеской свирели. Недалеко, на постоялом дворе, шумно и оживленно. Играют проворные скрипки, играют по слуху; часто берут привычную здесь увеличенную кварту, упорно вторит им простой контрабас, а народ танцует живо, размашисто, или поет медленно, задумчиво, народ здоровый, но капризный, веселый, но полный тоски. В костеле звучит убогий орган Тут же, недалеко, в великолепной усадьбе горит свет в комнатах. Собралась пестрая, блестящая толпа шляхты, вероятно, после сейма. Загремел оркестр. Пану подкоморию, а может быть, кому-нибудь более достойному по возрасту и положению, надлежит начать полонез. Звенят сабли, шелестят узорчатые ткани и пурпурные рукава кунтушей2 Плавным шагом проходят гордые пары. К прекрасным очам, к гладким лицам плывут гладкие слова старопольской речи, переплетающиеся с латынью. Иногда кто-нибудь скажет что-то по-французски. А после танцев седовласый старец с длинной бородой, с серебристым голосом, под звуки гуслей, под аккомпанемент лютни и арф рассказывает какое-нибудь старинное предание. Рассказывает о Лехе, Краке, Попеле; о Балладине, Венеде, Гражине; повествует о заморских странах, об итальянском небе, великолепных турнирах, о песнях трубадуров; поет о дружественной Погони, победоносных боях и проигранных битвах, о боях славных, великих, бессмертных, хотя и неоконченных, неразрешенных. Все его слушают, все понимают… А в это время, летней ночью в саду, среди благоуханных роз, жасмина, чистых вздохов лилии, снисходительного шопота лип, под искристый ноктюрн прекрасная жена кастеляна делает любовные признания печальному юноше.
Прошло лето, прошли годы. Минули славные походы рыцарей, опали крылья неустрашимых гусар, победоносно разрезавших морские волны Балтики, доблестные атаки уланов превратились в неизгладимые воспоминания народной славы. Наступила осень. Как бы прелюдия эпилога. Что это? Осень жизни? Нет. Жизнь осени. Старинные часы, которые дедам и прадедам отмеряли лучшее время, отбивают теперь главным образом поздний ночной час. Ветер воет понуро в пустой трубе. Слышно, как равномерно падают капли осеннего дождя, падают увядшие листья на землю и жалобно шумят осиротевшие ветви. На старых кладбищах, на древних курганах и в урочищах летают призраки, привидения, вьются мрачные хороводы духов. Что это за призраки, привидения? Чьи это духи? Может, это Жулкевский, Чарнецкий? А может, Радзивилл Богуслав, Радзеев-ский? А может, благородная и, несмотря на все несчастья, возвышенная, светлая, ясная фигура Кордецкого? Или Сицинский? А может, это Рейтан? Может, Бартош Гловацкий? О нет! Они принадлежат истории, а история почтенный, прихотливый страж, который, по правде говоря, стоя у порога вечности, впускает в храм как злых, так и добрых, но только великих. Музыка — часть самой вечности, и в ней все: великие и малые, и убогие, славные и безымянные — все, только лишенные земных пороков, недостатков и злодеяний, искупавшиеся в источнике самой чистой души, украшенные и облагороженные.Шопен украшал, облагораживал все. Он открыл в глубине польской земли самые драгоценные камни. Из них он создал ценную сокровищницу. Он, пожалуй, был первым, кто наделил польского крестьянина самым привлекательным благородством, а именно — благородством красоты. Он ввел нашего крестьянина в широкий, большой мир, в залы замков, сияющие великолепием, он поставил его рядом с гордым воеводой. Возле славного рыцаря мы видим сельского пастуха, рядом с владетельной дамой — лишенную наследства сироту. Он, поэт, чародей, обладающий мощным духом монарха, сравнял все сословия — не здесь, на земле, в обыденной жизни, а там, высоко, на самых высоких вершинах чувства.
Так слушает поляк Шопена. Так слушает он великий голос всей своей нации. От тихой, сладкой, светлой, воздушной колыбельной до двух сонат, грозных и мощных, как бы выкованных из героического металла,— таков масштаб его жизни и жизни его народа. Он видит себя младенцем, над его колыбелью в жаркий солнечный день играет оркестр бабочек, сладко жужжит старательный рой пчел, тихо, чтобы не разбудить спящего, щебечет птичий хор. Он видит свое сельское детство, свою пасмурную, со взлетами, молодость, свой зрелый возраст поражения. А вот и конец его жизни. Вот и конец его мечтаний, борьбы, страданий. Его последний дом, тecный и убогий,— на мрачном катафалке. Его бренные останки везут к открывшимся недрам родной земли, и во время последнего путешествия к вечному сну ему играют мощные мрачные трубы.
Слушает поляк и роняет слезы чистые, обильные. Так мы все слушаем. Ибо как же слушать его иначе, этого певца польского народа?..
Шопен пришел в мир уже после того, как наша родина была трижды поругана. На небе Европы светила в то время звезда Наполеона Детство его прошло в атмосфере относительной свободы тогдашнего королевства, выкроенного, как сердце, из живого тела парода. Когда Шопен навсегда простился с родиной, уже собиралась буря, которая должна была потрясти старую Польшу. Уехал, но не один. Увез с собой то, что Мицкевич определяет как genius loci, а нам бы хотелось назвать genius patriae, увез дух родной земли, который не покинул его до смерти. Этому мы обязаны тем, что его у нас не похитили, несмотря на все усилия. Даже родная для него по отцу Франция и не помышляет украсить себя лучами его славы. Не потому, что монархов никто не спрашивает об их происхождении, что королевские духи со скипетром и короной принимают национальность подвластных сердец, а потому, что в творчестве Шопена, таинственном, глубоком, полном чувств и вулканических взрывов, совсем нет элементов французской расы. И другой многочисленный, сильный народ не предъявлял своих прав на Шопена. Хоть он, Шопен, и славянин, но — иной. Как далеки его краса, обаяние, богатство красок, света и тени от мрачной, монотонной, хотя и мудрой, русской музы, на лице которой улыбка безмятежности и луч счастья, кажется, никогда не появлялись.
Вскоре после отъезда Шопена на его родной земле, особенно в пограничных воеводствах, воцарился гнет, как известно — страшный гнет, беспримерную жестокость которого можно объяснить только какой-то бессмысленной, дикой местью невинным за вынужденное скитание. Нам запрещали все: язык отцов, язык предков, почтение к святой памяти прошлого, национальную одежду, обычаи, народные песни… Словацкого, Красин-ского, Мицкевича. Не запретили нам только Шопена. А как раз в Шопене заключается все, что нам запрещали: цветные кунтуши, пояса, отделанные золотом, мрачные венгерки, краковские конфедератки, звон шляхетских сабель, блеск наших крестьянских кос, стон раненой груди, бунт закованного духа, кресты кладбищ, придорожные деревенские костелы, молитвы печальны сердец, боль неволи, жажда свободы, проклятие тиранам и радостная песнь победы. В течение долгих лег терзаний, мук и преследований, в течение долгих лет I самые тайные нити наших измученных мыслей тянулись к нему. К Шопену льнули изболевшиеся сердца наши. Сколько он их успокоил, укрепил… а может, и возвратил. Ведь он был и тем контрабандистом, который в не винных свитках нот передавал запрещенный польский дух землякам, рассеянным по разным концам; ведь он был и тем священником, который нас, разбросанных, приобщал к святым таинствам родины.
Он стоит сейчас в блеске земной славы, в бессмертных лучах благодарности народной, весь украшенный венками, свитыми из почтения, преклонения, восхищения и любви. Он не одинок. Genius patriae, дух родной земли, дух народа не покидает его, даже после смерти.
Человек, хотя бы даже самый великий, ни над народом, ни помимо народа существовать не может. Он — его часть, его цветок, его колос, и чем он более велик, более прекрасен, более силен, тем ближе он сердцу народа. Шопен, может быть, не знал, каким он был великим. Но мы знаем, что он велик нашим величием, силен нашей силой, что он прекрасен нашей красотой. Он наш, а мы его, ибо в нем проявилась вся наша душа.

 

Статьи

<