В пору формирования моего музыкального вкуса, с 1908 по 1915 год, меня окружали музыканты, у которых Шопен не был в почете. Тогда я учился в Петербургской консерватории и принадлежал к «авангардной» группе, куда относились Прокофьев, которым я восхищался и другом которого стал, и Александр Скрябин, уже расставшийся с миром Шопена. С горячностью и преувеличениями, свойственными молодости, мы считали музыку Шопена устаревшей, старомодной, заурядной, слащавой; короче — банальной.
Я был учеником Анны Есиповой, представительницы в России школы Лешетицкого — педагога, лучше всех знавшего и преподававшего стиль Шопена. Толкование Есиповой мазурок Шопена вызывало мой энтузиазм; ее игра, блестящая и элегантная, сохраняла полную свободу в орнаментике, акцентах, темпах и ритмах. Это было так изумительно, что пытаться подражать стилю, столь изысканному, казалось невозможным. Вскоре нас захватило исполнение Скрябиным его поэм. Здесь мы обрели ту же изысканность, ту же абсолютную свободу основных темпов и ритма.
Но на концертах пианистов, помимо нашей воли, мы наблюдали широкие круги слушателей, внимавших всей душой знакомым и превыше всего любимым звукам музыки Шопена. Нашим идеалом был Иосиф Гофман, игравший Шопена с бесподобной искренностью и простотой. Его Шопен не был гордым и высокомерным поляком, пристукивавшим каблуками в полонезах и мазурках, высокопарным в балладах, мечтателем со взором, устремленным к небу, в ноктюрнах. Как раз напротив: у Гофмана Шопен словно сидел рядом с нами, чтобы поведать без притворства свои мечты, надежды, радости и горести. После концерта я открывал тетрадь ноктюрнов или прелюдий и тщетно пытался вновь обрести общение душ посредством музыки. Но Гофман приезжал в Россию только раз в три года, в промежутках Скрябин снова сочинял поэмы, Прокофьев — «Сарказмы» или «Мимолетности», и мы снова покидали Шопена ради другого, чуждого Шопену мира.
Потому нет ничего удивительного в том, что даже в начале двадцатых годов Шопен занимал в моем репертуаре самое скромное место. В игре многочисленных пианистов, которых я слушал в Европе и в обеих Америках, я не находил больше этой общности духа, этой задушевной беседы, столь характерной для гофманов-ских исполнений. Я слышал Шопена великолепного и блестящего, часто виртуозного, иногда притворно-чувствительного, сентиментального. Впрочем, Гофман растерял мало-помалу простоту, непосредственность; я находил их только в пластинках, слишком редких, записанных Пахманом .
Упорно я старался проникнуть в суть музыки Шопена, по которой всю жизнь томилась душа. Постепенно я пришел к определенным выводам. Ими теперь я хочу поделиться с читателями.
Прежде всего, я исключаю из собрания сочинений Шопена посмертные произведения. Тот, кто узнает Шопена с их помощью, будет о нем не лучшего мнения. Эти произведения, если они не были придуманы издателями, потерявшими со смертью Шопена большую часть прибылей, принадлежат к творениям, которые хранились в глубинах письменного стола, ибо композитор не был ими удовлетворен. Он отказывался вручать их издателям, умоляя свою сестру не публиковать их и после его смерти.
Во-вторых, я делю произведения Шопена на два периода разного уровня и значения. Первый начинается с опуса первого примерно до двадцать пятого; второй охватывает остальные произведения.
В первых сочинениях много шарма, искренности, восхитительных мелодий, интересных модуляций. Вместе с тем, в них можно заметить и ненужное, излишнее, пассажи, написанные в дряхлеющем вкусе эпохи. Возьмем, например, его концерты для фортепиано с оркестром.
Несмотря на их мелодическую красоту, они раздражают меня бесчисленными и лишенными всякого смысла пассажами на манер Гуммеля, Калькбреннера или Тальбер-га. Желая охарактеризовать самое драгоценное, что есть у Шопена, я говорю прежде всего о духовном единении. Обращаюсь к произведениям, в которых композитор изливает свою душу. К этим последним относятся все прелюдии, ноктюрны, экспромты (за исключением, однако, Фантазии-экспромта), некоторые этюды, два или три полонеза, Четвертая баллада и, само собой разумеется, большинство мазурок. Музыкальная красота этих шедевров до сего дня не знает себе равной и остается по-прежнему свежей спустя сто лет после смерти композитора. В этих произведениях мелодия разрастается и развертывается как будто для того, чтобы помочь автору непрерывно обогащать ее обновляющимися гармониями. При всех уловках мелодия сохраняет единство линии, и слушатель легко следит за нею от начала до конца (Ноктюрн до минор соч. 48, Ne 1; Экспромт фа-диез мажор, соч. 36). Это не бесконечная мелодия Баха, не короткая тема Бетховена, не прерывистая фраза Шуберта, не страстные вскрики Шумана. Это — рассказ сердца, повествующий нам о самом заветном.
Гармоническая изобретательность Шопена не знает границ. Его модуляции заставляют нас вспомнить Баха и только Баха, а его гармонические тонкости, особенно в мазурках, не перестают удивлять музыкантов двадцатого века своей сложностью и поражать таящимися неожиданностями.
Однако эти гармонические и мелодические качества, присущие Шопену, скорее вредны, чем полезны в музыке, где преобладает форма: в сонате или скерцо. Длинная мелодия не поддается развитию в двух контрастирующих темах, а сложная гармония трудно приспосабливается к строгости плана или к точности правила. Таким образом, в сонатах и скерцо (за исключением третьего скерцо до-диез минор, соч. 39) чувствуется принужденный формализм, сквозь который поэзии Шопена не удается пробиться. Все же имеются полонезы, содержащие действительно восхитительные страницы. Вот почему из произведений Шопена я люблю прежде всего те, которые не на поводу у формы: прелюды, ноктюрны, мазурки, баллады, экспромты. Хотя Шопен посвятил себя многим жанрам, он не внес в них ничего классического: каждая мазурка, с моей точки зрения, является неповторимым плодом свободного музыкального вдохновения и каждая производит впечатление единственной. Подтверждением этого считаю тот факт, что жанры, в которых отличался Шопен, — полонезы, мазурки, ноктюрны — не были заимствованы другими музыкантами, если не считать нескольких плагиаторов.
Хотя я не нахожу классических черт в произведениях Шопена, я не могу, тем не менее, поставить их в ряд и с романтической музыкой. Шопен, правда, наделил свои произведения романтическими заголовками, как-то: «баллада», «фантазия», «ноктюрн», но он никогда не навязывал «сюжета» слушателям; его музыка не вызывает определенных образов, в ней не найти конкретных эпизодов, историй. Воображение слушателя свободно (если исключить несколько скромных пометок: dolce, mezzo voce, espressivo и гораздо реже — con fuoco).
Вся литература, которая обрушивается на музыку Шопена, все эти описания, невероятно поэтические, каждой баллады, прелюда или ноктюрна кажутся мне творением дилетантов или чувствительных меломанов. Вся эта притворная чувствительность Шопену чужда еще больше, чем Бетховену. Но если понимать под романтизмом одно из проявлений душевных испытаний, тогда Шопен такой же романтичный, как Бетховен и как Бах. И все же своеобразие Шопена — не в его романтизме.
Его оригинальность — в искусстве создания неповторимой душевной атмосферы, способности очаровывать, успокаивать. Слушатель всегда отдыхает, «расслабляя мускулы». В наш бурный век это свойство Шопена должно цениться превыше всего.
Таково, с моей точки зрения, само существо музыки Шопена.
Необходимо, чтобы пианист создал для нее особый стиль и чтобы он подчинялся некоторым обязательным требованиям. Прежде всего, он не должен злоупотреблять fortissimo. Во-вторых, он должен остерегаться чрезмерной акцентировки, избегать слишком оглушительных sforzando из предосторожности, дабы не исчез шарм, созданный нежной мелодией. Наконец, слишком быстрые темпы, которыми злоупотребляют даже известные шопенисты, будут ошибкой для этой музыки, являющейся непрерывной мелодией. Быстрые темпы исключают выразительность. Они прерывают нашу связь с душой композитора.
Напротив, пианист в угоду той же выразительности может обращаться более свободно с темпами и относительной длительностью нот мелодии. Чтобы лучше передать нежность Шопена, пианист должен руководствоваться только своим инстинктом, только своим вкусом.
Вкус, вернее хороший вкус — вот извечная проблема исполнителей Шопена. Мы, пианисты, являемся невольной жертвой его популярности, ибо часто предъявляемые к нам требования портят стиль, достойный Шопена. Нужна огромная сил-a воли, нужно любить Шопена непреодолимой любовью, чтобы отказаться от всех эффектов, от чар некоего романтизма, от всякой приторной чувствительности, для того, чтобы сохранить чистоту души и благородство вкуса, столь необходимые музыке великого Шопена. Тогда и только тогда он предстанет перед нами во всей красоте, со всем обаянием, как композитор, наиболее близкий человеческой душе.